ГлавнаяРегистрацияВход Мой сайт
Пятница, 17.05.2024, 14:53
Форма входа
Меню сайта

Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 4

Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Поиск

Календарь
«  Июнь 2013  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
     12
3456789
10111213141516
17181920212223
24252627282930

Архив записей

Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz

  • Главная » 2013 » Июнь » 20 » Школа юного краеведа. Занятие №6
    16:25
     

    Школа юного краеведа. Занятие №6

    Школа юного краеведа. Занятие №6

    Опубликовано 02/06/2013

    Участникам финальных районных краеведческих турниров!

    Тема занятия: Художники о Крыме, Севастополе и о себе
    Предлагаем вашему вниманию биографии четырех художников, их произведения, в которых отражены Крым и Севастополь.

    АВТОБИОГРАФИЯ* (no семилетьям)
    Сейчас (1925 год) мне идет 49-й год. Я доживаю седьмое семилетье жиз¬ни, которая правильно располагается по этим циклам:
    1 -ое СЕМИЛЕТИЕ: ДЕТСТВО (1877— 1884)
    Кириенко-Волошины — казаки из Запорожья. По материнской линии — немцы, обрусевшие с XVIII века. Родился в Киеве 16 мая 1877 года, в Духов день.
    Ранние впечатления: Таганрог, Севастополь. Последний — в развалинах после осады, с Пиранезиевыми деревьями из разбитых домов, с опрокинуты¬ми тамбурами дорических колонн Петропавловского собора.
    С 4-х лет — Москва из фона «Боярыни Морозовой». Жили на Новой Слободе у Подвисков, там, где она в те годы и писалась Суриковым в соседнем доме. Первое впечатление русской истории, подслушанное из разговоров старших,— «1-ое марта».Любил декламировать, еще не умея читать. («Коробейников», «Полтавский бой», «Ветку Палестины»), Для этого всегда становился на стул: чувство эстрады.
    С 5 лет — самостоятельное чтение книг в пределах материнской библио¬теки. Уже с этой поры постоянными спутниками становятся: Пушкин, Лермонтов и Некрасов, Гоголь и Достоевский, и немногим позже — Байрон («Дон-Жуан») и Эдгар По. Опьяняюсь стихами.
    2-ое СЕМИЛЕТИЕ: ОТРОЧЕСТВО (1884—1891)
    Обстановка: окраины Москвы — мастерские Брестской жел[езной] дор[оги], Ваганьково и Ходынка. Позже — Звенигородский уезд: от Воробьевых гор и Кунцева до Голицына и Саввинского монастыря. Начало учения: кроме обычных грамматик, заучиванье латинских стихов, лекции по истории религии, со Общество: книги, взрослые, домашние звери. Сверстников мало. Конец отрочества отравлен гимназией. 1 -й класс — Поливановская, потом, до V- го,— Казенная 1 -ая. Учусь из рук вон плохо. [...]
    3-е СЕМИЛЕТИЕ: ЮНОСТЬ(1891 — 1898) Тоска и отвращение ко всему, что в гимназии и от гимназии. Мечтаю о юге и молюсь о том, чтобы стать поэтом. То и другое кажется немыслимым. Но вскоре начинаю писать скверные стихи, и судьба неожиданно приводит меня в Коктебель на всю жизнь (1893).
    Феодосийская гимназия. Провинциальный городок, жизнь вне родительского дома сильно облегчают гимназический кошмар. Стихи мои нравятся, и я получаю первую прививку литературной «славы», оказавшуюся впоследствии полезной во всех отношениях: возникает неуважение к ней и требовательность к себе. Историческая насыщенность Киммерии и строгий пейзаж Коктебеля воспитывают дух и мысль.
    В 1897 году я кончаю гимназию и поступаю на юридический факультет в Москве. Ни гимназии, ни университету я не обязан ни единым знанием, ни единой мыслью. 10 драгоценнейших лет, начисто вычеркнутых из жизни.
    4-е СЕМИЛЕТИЕ: ГОДЫ СТРАНСТВИЙ (1898—1905) Уже через год я был исключен из университета за студенческие беспорядки и выслан в Феодосию. Высылки и поездки за границу чередуются и завершаются ссылкой в Ташкент в 1900 году. Перед этим я уже успел побывать в Париже и Берлине, в Италии и Греции, путешествуя на гроши пешком, ночуя в ночлежных домах.
    1900 год, стык двух столетий, был годом моего духовного рождения. Я провел его с караванами в пустыне. Здесь настигли меня Ницше и «Три разговора» Вл [адимира] Соловьева. Они дали мне возможность взглянуть на всю Европейскую культуру ретроспективно — с высоты Азийских плоскогорий и произвести переоценку культурных ценностей.
    Отсюда пути ведут меня на запад — в Париж, на много лет,— учиться: художественной форме — у Франции, чувству красок — у Парижа, логике — у готических соборов, средневековой латыни — у Гастона Париса, строю мысли — у Бергсона, скептицизму — у Анатоля Франса, прозе — у Флобера, стиху — у Готье и Эредиа… В эти годы — я только впитывающая губка, я — весь глаза, весь уши. Странствую по странам, музеям, библиотекам: Рим, Испания, Балеары, Корсика, Сардиния, Андорра… Лувр, Прадо, Ватикан, Уффици… Национальная библиотека. Кроме техники слова, овладеваю техникой кисти и карандаша.
    В 1900 году первая моя критическая статья печатается в «Русской мыс¬ли». В 1 903 году встречаюсь с русскими поэтами моего поколения: старшими — Бальмонтом, Вяч. Ивановым, Брюсовым, Балтрушайтисом — и со сверстниками —Белым, Блоком.
    5-е СЕМИЛЕТИЕ: БЛУЖДАНИЯ (1905—1912)
    Этапы блуждания духа: буддизм, католичество, магия, масонство, оккультизм, теософия, R Штейнер. Период больших личных переживаний романтического и мистического характера.
    К 9-му Января 1905 года судьба привела меня в Петербург и дала почувствовать все грядущие перспективы Русской Революции. Но я не остался в России, и первая Революция прошла мимо меня. За ее событиями я прозревал уже смуту наших дней («Ангел мщенья») и ждал ее.
    Я пишу в эти годы статьи о живописи и литературе. Из Парижа в русские журналы и газеты (в «Весы», в «Золотое руно», в «Русь», в «Аполлон»), После 1907 года литературная деятельность меня постепенно перетягивает сперва в Петербург, а с 1910 года — в Москву. В 1910 году выходит моя первая книга стихов. Более долгое пребывание в России подготавливает разрыв с журнальным миром, который был для меня выносим, пока я жил вдали в Париже.
    6-е СЕМИЛЕТИЕ: ВОЙНА (1912—1919)
    В 1913 году моя публичная лекция о Репине вызывает против меня такую газетную травлю, что все редакции для меня закрываются, а книжные магазины объявляют бойкот моим книгам. Годы перед войной я провожу в Коктебельском затворе, что дает мне возможность сосредоточиться на живописи и заставить себя снова переучиться с самых азов, согласно более зрелому пониманию искусства.
    Война застает меня в Базеле, куда приезжаю работать при постройке Гетеанума. Эта работа, высокая и дружная, бок о бок с представителями всех враждующих наций, в нескольких километрах от поля первых битв Европейской войны, была прекрасной и трудной школой человеческого и внеполитического отношения к войне.
    В 1915 году я пишу в Париже свою книгу стихов о войне «Anno Mundi Ardentis». В 1916 году возвращаюсь в Россию через Англию и Норвегию.
    Февраль 1917 года застает меня в Москве и большого энтузиазма во мне не порождает, так как я все время чувствую интеллигентскую ложь, прикрывающую подлинные реальности Революции.
    Редакции периодических изданий, вновь приоткрывшиеся для меня во время войны, захлопываются снова перед моими статьями о Революции, которые я имею наивность предлагать, забыв, что там, где начинается свобода печати,— свобода мысли кончается.
    Вернувшись весною 1917 года в Крым, я уже более не покидаю его: ни от кого не спасаюсь, никуда не эмигрирую — и все волны гражданской войны и смены правительств проходят над моей головой.
    Стих остается для меня единственной возможностью выражения мыслей о совершающемся. Но в 17-ом году я не смог написать ни одного стихотворения: дар речи мне возвращается только после Октября, и в 1918 году я заканчиваю книгу о Революции «Демоны глухонемые» и поэму «Протопоп Аввакум».
    7-е СЕМИЛЕТИЕ: РЕВОЛЮЦИЯ (1919—1926)
    Ни война, ни Революция не испугали меня и ни в чем не разочаровали: я их ожидал давно и в формах еще более жестоких. Напротив: я почувствовал себя очень приспособленным к условиям революционного бытия и действия.
    Принципы коммунистической экономики как нельзя лучше отвечали моему отвращению к заработной плате и к купле-продаже. Проживя 15 лет на Западе, я с начала Революции никуда не хочу уезжать из России.
    19-й год толкнул меня к общественной деятельности в единственной форме, возможной при моем отрицательном отношении ко всякой политике и ко всякой государственности, утвердившимся и крепко обосновавшимся за эти годы,— к борьбе с террором, независимо от его окраски.
    Это ставит меня в эти годы (1919—1923) лицом к лицу со всеми ликами и личинами Русской усобицы и дает мне обширный и драгоценнейший революционный опыт.
    Из самых глубоких кругов Преисподней — Террора и Голода я вынес свою веру в Человека (стихотв [орение] «Потомкам»). Эти же годы являются наиболее плодотворными в моей поэзии, как в смысле качества, так и количества написанного.
    Но т[ак] к[ак] темой моей является Россия во всем ее историческом единстве, и т[ак] к[ак] дух партийности мне ненавистен, и т[ак] к[ак] всякую борьбу я не могу рассматривать иначе, как момент духовного единства борющихся врагов и их сотрудничества в едином деле,— то отсюда вытекают следующие особенности литературной судьбы моих последних стихотворений: мои отдельные стихи о революции одинаково нравятся и красным, и белым. Я знаю, напр[имер], что стихотворение «Русская Революция» называлось лучшей характеристикой революции двумя идейными вождями противоположных лагерей (имена их умолчу). В 1919 году белые и красные, беря по очереди Одессу, свои прокламации к населению начинали одними и теми же словами моего стихотворения «Брестский мир». Эти явления — моя литературная гордость, так как они свидетельствуют, что в моменты высшего разлада России мне удавалось, говоря о самом спорном и современном, находить такие слова и такую перспективу, что ее принимали и те, и другие. Поэтому же, собранные в книгу, эти стихи не пропускались ни правой, ни левой цензурой. Поэтому же они распространяются по России в тысячах списков — вне моей воли и моего ведения. Мне говорили, что в Вост [очную] Сибирь они проникают не из России, а из Америки, через Китай и Японию. Сам же я остаюсь все в том же положении писателя, стоящего вне литературы, как это было и до войны.
    В 1923 году я закончил книгу «Неопалимая купина».
    С 1922 года пишу книгу «Путями Каина» — переоценка материальной и социальной культуры.
    В 1924 году написана поэма «Россия» (Петербургский период). В эти же годы я много работал акварелью, принимая участие на выставках «Мира искусства» и «Жар-Цвет». Акварели мои приобретались Третьяковской галереей и многими провинциальными музеями. Согласно моему принципу, что корень всех социальных зол лежит в институте заработной платы,— все, что я произвожу, я раздаю безвозмездно. Свой дом я превратил в приют для писателей и художников, а в литературе и в живописи это выходит само собой, потому что все равно никто не платит и все используют мои картины и стихи.
    БИБЛИОГРАФИЯ
    В настоящую минуту в продаже нет ни одной моей книги. Вот в каком порядке мои стихи должны бы были быть изданы:
    Две книги Лирики:
    1) ГОДЫ СТРАНСТВИЯ (1900—1910).
    2) SELVA OSCURA* (1910—1914).
    Книга о войне и Революции:
    НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА (1914—1924).
    ПУТЯМИ КАИНА. (1922—?)
    Из французских поэтов мною переводились: Анри де Ренье, Верхарн, Вилье де Лиль Адан («Аксель»), Поль Клодель («Отдых седьмого дня», ода «Музы»), Поль де Сен-Виктор («Боги
    и люди»).
    Из критических моих статей под названием «Лики творчества» вышел только первый том о Франции (в изд[ательстве] Аполлона, СПб., 1912. Остальные же, посвященные Театру, Живописи, Рус[ской] Литературе и Парижу — 4 тома, остались неизданными. До меня доходили слухи еще о многих иных изданиях моих книг, но я их не видел.
    ИКОНОГРАФИЯ
    Кошелев. Портрет маслом во весь рост. 1901.
    Е. С. Кругликова. Поясной порт [рет] маслом. 1901. Много карикатур, рисунков и силуэтов разных годов.
    Слевинский. Порт [рет] маслом с книгой. 1902.
    Якимченко. Голова, масло. 1902.
    В. Харт. Голова углем. 1907.
    А. Я. Головин. Портрет поясной. Темпера. 1909. Голова, литография. 1909.
    Э. Виттиг. Бюст в виде герма. 1909.
    Е. С. Зак. Голова, сангина. 1911.
    Диего Ривера. Мал [ый] порт [рет], вся фигура. 1915.
    Колоссальная голова. Масло.
    Баруздина. Порт [рет] маслом. 1916.
    Рис [унок] головы. 1916.
    Бобрицкий. Сангина. 1918.
    Мане-Кац. Поясной, масло. 1918.
    Хрустачев. Сангина. 1920.
    А.П.Остроумова-Лебедева. Голова акварелью. 1924.
    Поясной портрет. Масло. 1925.
    Кустодиев. Масло. 1924. (Поясной портрет).
    Костенко. 2 грав[юры] на линолеуме. 1924 и 1925.
    Верейский. 2 литографии и 1 рисунок. 1924.
    М.Зайцев. 2 рис[унка]углем головы. 1925.Карикатуры: Кругликовой, Б.Матвеева, Ре-Ми, Моора, Преславского, А.Габричевского. Из фотографий наиболее удачные: из детских — Мозера, Курбатова, Асикритова, из взрослых — Денара (СПб), Наппельбаума (СПб), Дилевского (Париж), Мыслова (Одесса).
    О САМОМ СЕБЕ
    Автор акварелей, предлагаемых вниманию публики под общим заглавием «Коктебель», не является уроженцем Киммерии по рождению, а лишь по усыновлению. Он родом с Украины, но уже в раннем детстве был связан с Севастополем и Таганрогом. А в Феодосию его судьба привела лишь в 16 лет, и здесь он кончил гимназию и остался связан с Киммерией на всю жизнь. Как все киммерийские художники, он является продуктом смешанных кровей (немецкой, русской, итало-греческой). По отцовской линии он имеет свои первокорни в Запорожской Сечи, по материнской— в Германии. Родился я в 1877 году в Киеве, а в 1893 году моя мать переселилась в Коктебель, а позже и я здесь выстроил мастерскую.
    В ранние годы я не прошел никакого специально живописного воспитания и не был ни в какой рисовальной школе, и теперь рассматриваю это как большое счастье — это не связало меня ни с какими традициями, но дало возможность оформить самого себя в более зрелые годы, сообразно с сознательными своими устремлениями и методами.
    Впервые я подошел к живописи в Париже в 1901 году. Я только что вернулся туда из Ташкента, где был в ссылке около года. Я весь был переполнен зрительными впечатлениями и совершенно свободен в смысле выбора жизни и профессии, так как был только что начисто выгнан из университета за студенческие беспорядки «без права поступления». Юридический факультет не влёк обратно. А единственный серьезный интерес, который в те годы во мне намечался,— искусствоведение. В Москве в ту пору в конце 90-х годов прошлого века — оно еще никак не определилось, а в Париже я сейчас же записался в Луврскую школу музееведения, но лекционная система меня мало удовлетворяла, так как меня интересовало не старое искусство, а новое, текущее. Цель моя была непосредственная: подготовиться к делу художественной критики. Воспоминания университета и гимназии были слишком свежи и безнадежны. В теоретических лекциях я не находил ничего, что бы мне помогало разбираться в современных течениях живописи. Оставался один более практический путь: стать самому художником, самому пережить, осознать разногласия и дерзания искусства.
    Поэтому, когда однажды весной 1901 года я зашел в мастерскую Кругликовой и Елизавета Сергеевна со свойственным ей приветливым натиском протянула мне лист бумаги, уголь и сказала: «А почему бы тебе не попробовать рисовать самому?» — я смело взял уголь и попробовал рисовать человеческую фигуру с натуры. Мой первый рисунок был не так скверен, как можно было ожидать, но главными его недостатками были желание сделать его похожим на хорошие рисунки, которые мне нравились, и чересчур тщательная отделка деталей и штрихов. Словом, в нем уже были все недостатки школьных рисунков, без знания, что именно нужно делать. Словом, я уже умел рисовать и мне оставалось только освободиться от обычных академических недостатков, которые еще не стали для меня привычкой руки. На другой же день меня свели в Академию Коларосси. Я приобрел лист «энгра», папку, уголь, взял в ресторане мякоть непропеченного хлеба и стал художником. Но кроме того я стал заносить в маленькие альбомчики карандашом фигуры, лица и движения людей, проходящих по бульварам, сидящих в кафе и танцующих на публичных балах. Образцами для меня в то время были молниеносные наброски Форена, Стейнлена и других рисовальщиков парижской улицы. А когда три месяца спустя мы с Кругликовой, Давиденко и А. А. Киселевым отправились в пешеходное путешествие по Испании через Пиренеи в Андорру, я уже не расставался с карандашом и записной книжкой.
    В те года, которые совпали с моими большими пешеходными странствиями по Южной Европе — по Италии, Испании, Корсике, Балеарам, Сардинии,— я не расставался с альбомом и карандашами и достиг известного мастерства в быстрых набросках с натуры. Я понял смысл рисунка. Но обязательная журнальная работа (статьи о художественной жизни в Париже и отчеты о выставках) мне не давала сосредоточиться исключительно на живописи. Лишь несколько лет спустя, перед самой войной, я смог вернуться к живописи усидчиво. В 1913 году у меня произошла ссора с русской литературой из-за моей публичной лекции о Репине. Я был предан российскому остракизму, все редакции периодических изданий для меня закрылись, против моих книг был объявлен бойкот книжных магазинов.
    Оказавшись в Коктебеле, я воспользовался вынужденным перерывом в работе, чтобы взяться за самовоспитание в живописи. Прежде всего я взялся за этюды пейзажа: приучил себя писать всегда точно, быстро и широко. И вообще, все неприятности и неудачи в области литературы сказывались в моей жизни успехами в области живописи.
    Я начал писать не масляными красками, а темперой на больших листах картона. Это мне давало, с одной стороны, возможность увеличить размеры этюдов, с другой же, так как темпера имеет свойство сильно меняться высыхая, это меня учило работать вслепую (то есть как бы писать на машинке с закрытым шрифтом). Это неудобство меня приучило к сознательности работы, и тот факт, что [в] темпере почти невозможно подобрать тон раз взятый,— к умеренности в употреблении красок и чистоте палитры.
    Акварелью я начал работать с начала войны. Начало войны и ее первые годы застали меня в пограничной полосе — сперва в Крыму, потом в Базеле, позже в Биаррице, где работы с натуры были невозможны по условиям военного времени. Всякий рисовавший с натуры в те годы, естественно, бывал заподозрен в шпионстве и съемке планов.
    Это меня освободило от прикованности к натуре и было благодеянием для моей живописи. Акварель непригодна к работам с натуры. Она требует стола, а не мольберта, затененного места, тех удобств, что для масляной техники не требуются.
    Я стал писать по памяти, стараясь запомнить основные линии и композицию пейзажа. Что касается красок, это было нетрудно, так как и раньше я, наметив себе линейную схему, часто заканчивал дома этюды, начатые с натуры. В конце концов, я понял, что в натуре надо брать только рисунок и помнить общий тон. А все остальное представляет логическое развитие первоначальных данных, которое идет соответственно понятым ранее законам света и воздушной перспективы. Война, а потом революция ограничили мои технические средства только акварелью. У меня был известный запас акварельной бумаги, и экономия красок позволила мне его длить долго. Плохая акварельная бумага тоже дала мне многие возможности. Русская бумага отличается малой проклеенностью. Я к ней приспособился, прокрывая сразу нужным тоном, и работал от светлого к темному без поправок, без смываний и протираний.
    Эту эволюцию можно легко проследить по ретроспективному отделу моей выставки. Это борьба с материалом и постепенное преодоление его.
    Если масляная живопись работает на контрастах, сопоставляя самые яркие и самые противоположные цвета, то акварель работает в одном тоне и светотени. К акварели больше, чем ко всякой иной живописи, применимы слова Гете, которыми он начинает свою «теорию цветов», определяя ее как трагедию солнечного луча, который проникает через ряд замутненных сфер, дробясь и отражаясь в глубинах вещества. Это есть основная тема всякой живописи, а акварельной по преимуществу.
    Ни один пейзаж из составляющих мою выставку не написан с натуры, а представляет собою музыкально-красочную композицию на тему киммерийского пейзажа. Среди выставленных акварелей нет ни одного «вида», который бы совпадал с действительностью, но все они имеют темой Киммерию. Я уже давно рисую с натуры только мысленно.
    Я пишу акварелью регулярно, каждое утро по 2—3 акварели, так что они являются как бы моим художественным дневником, в котором повторяются и переплетаются все темы моих уединенных прогулок. В этом смысле акварели заменили и вытеснили совершенно то, что раньше было моей лирикой и мои¬ми пешеходными странствованиями по Средиземноморью. Вообще в художественной самодисциплине полезно всякое самоограничение: недостаток краски, плохое качество бумаги, какой-либо дефект материала, который заставляет живописца искать новых обходных путей и сохранить в жи¬вописи лишь то, без чего нельзя обойтись. В акварели не должно быть ни одного лишнего прикосновения кисти. Важна не только обработка белой поверхности краской, но и экономия самой краски, как и экономия времени. Недаром, когда японский живописец собирается написать классическую и музейную вещь, за его спиной ассистирует друг с часами в руках, который отсчитывает и отмечает точно количество времени, необходимое для данного творческого пробега. Это описано хорошо в «Дневнике» Гонкуров. Понимать это надо так: вся черн [ов] ая техническая работа уже проделана раньше, художнику, уже подготовленному, надо исполнить отчетливо и легко свободный танец руки и кисти по полотну. В этой свободе и ритмичности жеста и лежат смысл и пленительность японской живописи, ускользающие для нас,— кропотливых и академических европейцев. Главной темой моих акварелей является изображение воздуха, света, воды, рас¬положение их по резонированным и резонирующим планам.
    В методе подхода к природе, изучения и передачи ее я стою на точке зрения классических японцев (Хокусаи, Утамаро), по которым я в свое время подробно и тщательно работал в Париже в Национ [альной] Библиотеке, где в Галерее эстампов имеется громадная коллекция японской печатной книги — Теодора Дерюи. Там [у меня] на многое открылись глаза, например, на изображение растений. Там, где европейские художники искали пышных декоративных масс листвы (как у Клода [Лоррена]), японец чертит линию ствола перпендикулярно к линии горизонта, а вокруг него концентрические спирали веток, в свою очередь окруженных листьями, связанными с ними под известным углом. Он не фиксирует этой геометрической схемы, но он изображает все дефекты ее, оставленные жизнью на живом организме дерева, на котором жизнь отмечает каждое отжитое мгновенье.
    Таким образом, каждое изображение является в искусстве как бы рядом зарубок, сделанных на коре дерева. Чтобы иметь возможность отличать «дефекты» от нормального роста, художник должен знать законы роста. Это сближает задачи живописца с задачами естественника. Раз мы это поняли и приняли, мы не можем отрицать, что в истории европейской живописи в эпоху Ренессанса произошел горестный сдвиг и искажения линии нормального развития живописи. Точнее, этот сдвиг произошел не во времена Ренессанса, а в эпоху, непосредственно за ним последовавшую. При Ренессансе опытный метод исследования был прекрасно формулирован Леонардо. Но на горе живописцев этот метод не был тогда же воспринят наукой, а был принят два поколения спустя в формулировке не художника, а литератора Фр. Бэкона. Это обстоятельство обусловлено, конечно, самим складом европейского сознания.
    Таким образом, экспериментальный метод попал из рук людей, приспособленных и природой и профессией к эксперименту, к опыту и наблюдению, в руки людей, конечно, способных к очень точному наблюдению, но никогда не развивавших и не утончавших своих естественных чувств восприятия, что привело прежде всего к горестному дискредитированию «очевидности», но через это и к неисправимому разделению путей искусства и науки.
    Правда, в области научного познания это навело к созданию различных механических приспособлений для точного определения мер и веса.
    В свое время Ренессанс еще до раздвоенности науки и искусства создал раз¬личные дисциплины для потребностей живописцев: художественную перспективу и художественную анатомию. Но в наши дни художник напрасно будет искать так необходимых ему художественной метеорологии, геологии, художественной ботаники, зоологи, не говорю уже о художественной социологии. Правда, в не¬которых критических статьях, например, у Рескина, [есть] нечто заменяющее ему эти нехватающие дисциплины (в статьях о Тернере), но ничего по существу вопроса и детально разработанного еще не существует в литературе.
    Точно так же, как и художник не имеет сотрудничества ученого, точно так же и ученый не имеет сейчас часто необходимого орудия эксперимента и анализа — отточенного тонко карандаша, потому что научный рисунок — художественная дисциплина, которую еще не знает современная живописная школа.
    Пейзажист должен изображать землю, по которой можно ходить, и писать небо, по которому можно летать, то есть в пейзажах должна быть такая грань горизонта, через которую хочется перейти, и должен ощущаться тот воздух, который хочется вдохнуть полной грудью, а в небе те восходящие токи, по которым можно взлететь на планере.
    Вся первая половина моей жизни была посвящена большим пешеходным путешествиям, я обошел пешком все побережья Средиземного моря, и теперь акварели мне заменяют мои прежние прогулки. Это страна, по которой я гуляю ежедневно, видимая естественно сквозь призму Киммерии, которую я знаю наизусть и за изменением лица которой я слежу ежедневно.
    С этой точки зрения и следует рассматривать ретроспективную выставку моих акварелей, которую можно характеризовать такими стихами:
    Выйди на кровлю. Склонись на четыре Стороны света, простерши ладонь… Солнце… Вода… Облака… Огонь…— Все, что есть прекрасного в мире…
    Факел косматый в шафранном тумане… Влажной парчою расплесканный луч… К небу из пены простертые длани… Облачных грамот закатный сургуч…
    Гаснут во времени, тонут в пространстве Мысли, событья, мечты, корабли… Я ж уношу в свое странствие странствий Лучшее из наваждений земли…
    P. S. Я горжусь тем, что первыми ценителями моих акварелей явились геологи и планеристы, точно так же, как и тем фактом, что мой сонет «Полдень» был в свое время перепечатан в Крымском журнале виноградарства. Это указывает на их точность.

    Просмотров: 311 | Добавил: dowill | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0

      Copyright MyCorp © 2024
    Конструктор сайтов - uCoz